Прощай, оружие! - Страница 20


К оглавлению

20

– Но первые заставляют их.

– Да.

– А я помогаю этому.

– Вы иностранец. Вы патриот.

– А те, что не хотят воевать? Могут они помешать войне?

– Не знаю.

Он снова посмотрел в окно. Я следил за выражением его лица.

– Разве они когда-нибудь могли помешать?

– Они не организованы и поэтому не могут помешать ничему, а когда они организуются, их вожди предают их.

– Значит, это безнадежно?

– Нет ничего безнадежного. Но бывает, что я не могу надеяться. Я всегда стараюсь надеяться, но бывает, что не могу.

– Но война кончится же когда-нибудь?

– Надеюсь.

– Что вы тогда будете делать?

– Если можно будет, вернусь в Абруццы.

Его смуглое лицо вдруг осветилось радостью.

– Вы любите Абруццы?

– Да, очень люблю.

– Вот и поезжайте туда.

– Это было бы большое счастье. Жить там и любить бога и служить ему.

– И пользоваться уважением, – сказал я.

– Да, и пользоваться уважением. А что?

– Ничего. У вас для этого есть все основания.

– Не в том дело. Там, на моей родине, считается естественным, что человек может любить бога. Это не гнусная комедия.

– Понимаю.

Он посмотрел на меня и улыбнулся.

– Вы понимаете, но вы не любите бога.

– Нет.

– Совсем не любите? – спросил он.

– Иногда по ночам я боюсь его.

– Лучше бы вы любили его.

– Я мало кого люблю.

– Нет, – сказал он. – Неправда. Те ночи, о которых вы мне рассказывали. Это не любовь. Это только похоть и страсть. Когда любишь, хочется что-то делать во имя любви. Хочется жертвовать собой. Хочется служить.

– Я никого не люблю.

– Вы полюбите. Я знаю, что полюбите. И тогда вы будете счастливы.

– Я и так счастлив. Всегда счастлив.

– Это совсем другое. Вы не можете понять, что это, пока не испытаете.

– Хорошо, – сказал я, – если когда-нибудь я пойму, я скажу вам.

– Я слишком долго сижу с вами и слишком много болтаю. – Он искренне забеспокоился.

– Нет. Не уходите. А любовь к женщине? Если б я в самом деле полюбил женщину, тоже было бы так?

– Этого я не знаю. Я не любил ни одной женщины.

– А свою мать?

– Да, мать я, вероятно, любил.

– Вы всегда любили бога?

– С самого детства.

– Так, – сказал я. Я не знал, что сказать. – Вы совсем еще молоды.

– Я молод, – сказал он. – Но вы зовете меня отцом.

– Это из вежливости.

Он улыбнулся.

– Правда, мне пора идти, – сказал он. – Вам от меня ничего не нужно? – спросил он с надеждой.

– Нет. Только разговаривать с вами.

– Я передам от вас привет всем нашим.

– Спасибо за подарки.

– Не стоит.

– Приходите еще навестить меня.

– Приду. До свидания. – Он потрепал меня по руке.

– Прощайте, – сказал я на диалекте.

– Ciao, – повторил он.

В комнате было темно, и вестовой, который все время сидел в ногах постели, встал и пошел его проводить. Священник мне очень нравился, и я желал ему когда-нибудь возвратиться в Абруццы. В офицерской столовой ему отравляли жизнь, и он очень мило сносил это, но я думал о том, какой он у себя на родине. В Капракотта, рассказывал он, в речке под самым городом водится форель. Запрещено играть на флейте по ночам. Молодые люди поют серенады, и только играть на флейте запрещено. Я спросил – почему. Потому что девушкам вредно слушать флейту по ночам. Крестьяне зовут вас «дон» и снимают при встрече шляпу. Его отец каждый день охотится и заходит поесть в крестьянские хижины. Там это за честь считают. Иностранцу, чтобы получить разрешение на охоту, надо представить свидетельство, что он никогда не подвергался аресту. На Гран-Сассо-д’Италиа водятся медведи, но это очень далеко. Аквила – красивый город. Летом по вечерам прохладно, а весна в Абруццах самая прекрасная во всей Италии. Но лучше всего осень, когда можно охотиться в каштановых рощах. Дичь очень хороша, потому что питается виноградом. И завтрака с собой никогда не нужно брать, крестьяне считают за честь, если поешь у них в доме вместе с ними. Немного погодя я заснул.

Глава двенадцатая

Палата была длинная, с окнами по правой стене и дверью в углу, которая вела в перевязочную. Один ряд коек, где была и моя, стоял вдоль стены, напротив окон, а другой – под окнами, напротив стены. Лежа на левом боку, я видел дверь перевязочной. В глубине была еще одна дверь, в которую иногда входили люди. Когда у кого-нибудь начиналась агония, его койку загораживали ширмой так, чтобы никто не видел, как он умирает, и только башмаки и обмотки врачей и санитаров видны были из-под ширмы, а иногда под конец слышался шепот. Потом из-за ширмы выходил священник, и тогда санитары снова заходили за ширму и выносили оттуда умершего, с головой накрытого одеялом, и несли его вдоль прохода между койками, и кто-нибудь складывал ширму и убирал ее.

В это утро палатный врач спросил меня, чувствую ли я себя в силах завтра выехать. Я сказал, что да. Он сказал, что в таком случае меня отправят рано утром. Для меня лучше, сказал он, совершить переезд теперь, пока еще не слишком жарко.

Когда поднимали с койки, чтобы нести в перевязочную, можно было посмотреть в окно и увидеть новые могилы в саду. Там, у двери, выходящей в сад, сидел солдат, который мастерил кресты и писал на них имена, чины и названия полка тех, кто был похоронен в саду. Он также выполнял поручения раненых и в свободное время сделал мне зажигалку из пустого патрона от австрийской винтовки. Врачи были очень милые и казались очень опытными. Им непременно хотелось отправить меня в Милан. Нас торопились всех выписать и отправить в тыл, чтобы освободить все койки к началу наступления.

20